Производитель | Netent |
Кол-во линий | 2143 |
Кол-во барабанов | 4 |
Фриспины | Нет |
Бонусный раунд | Нет |
Мобильная версия | Есть |
Игра на удвоение | Нет |
Играть в Dolphins Pearl в онлайн казино:
Можно ли выиграть в казино Вулкан?
Над гребными колесами привезшего нас на Соловки парохода алела полукругами ясно заметная издалека надпись “Глеб Бокий”; но плоха ли была краска или маляру нехватило олифы, – присмотревшись, вблизи можно было прочесть другую, скрытую под ней, крепко, глубоко всосавшуюся в оструганные еще на монастырской верфи доски – “Святой Савватий”. Тетради попадались даже и в старших классах средней школы, чаще у мальчиков, чем у девочек. Есть годы, скручивающие тугим, неразрывным узлом столкнувшиеся во времени века, сплетающие в причудливый до невероятия узор прошлое с будущим, уходящее с наступающим. Будучи уже в эмиграции, мы услыхали еще об одном ярком и парадоксальном факте того же порядка: единственный сборник стихов А. В них то сходятся, то расходятся, обрываются и снова возникают нити человеческих жизней, развертывается ткань сомкнутых поколений, но, лишь отойдя на грань положенного срока, можно разобраться в загадочных извивах их узоров. Ахматовой, вышедших при Советах, был выпущен по приказу Сталина, вызванному просьбой его дочери Светланы. Соловки – дивный остров молитвенного созерцания, слияния духа временного, человеческого с Духом вечным, Господним. Тишина царит и в глуби зеленых дебрей, где лишь строгие черницы-ели перешептываются с трепетно-нежными – таких нежных нигде, кроме Соловков, нет – невестами-березками. Кряжистые, похрустывающие грузди, подосинники – щеголи красноголовые, боровики – купцы московские, тугие – не уколупнешь, робкие белянки, укрывшиеся под палой, пахнущей сладимой прелью листвой, стыдливые, как невесты на выданье, а к осени – ватаги резвых, озорных опенок лезут, толкаясь, на пни и валежник… В литературных кругах Москвы он и ходил под кличкой “подарок Светлане”.
Стоит ли играть в казино вулкан на реальные деньги.
Темная опушь пятисотлетних елей наползает на бледную голубизну студеного моря. Шелковистые мхи и густые папоротники кутают их застуженные долгой зимой корни. Остров невелик, длиной 22 версты, шириной 12, а озер на нем 365, – сколько дней в году. Светлана Джугашвили принадлежит к тому же поколению… Между ними лишь тонкая белая лента едва заметного прибоя. Чистые, ясные, студеные, битком набиты они стаями шустрых, игорливых ершей. Она тоже была советской студенткой, хотя и особо привилегированной академии. За год до войны в программу выпускного класса десятилетки и педагогического училища включили “Войну и мир”. Донья – каменистые; круглые, обточенные веками булыжники пригнаны плотно друг к другу, словно на московской мостовой. Не подлежавшая оглашению инструкция требовала “заострить внимание учащихся на проявлениях героизма и патриотизма офицеров и солдат”.
В полдень видно всё, что творится на дне, каждый камешек, каждую рыбешку… Святитель Зосима вечный пост на нее наложил: убоины всем тварям лесным не вкушать, а волкам, что не могут без горячей крови живыми быть, путь с острова указал по своему новогородскому обычаю. – И вы, волки, твари Божие, во грехе рожденные, во грехе живущие. Образ русского офицера впервые в советской школе получил право на положительную оценку. Волки послушались слова святителя, поседали весной на пловучие льдины и уплыли к дальнему Кемскому берегу. Идите туда, на греховную матерую землю, там живите, а здесь – место свято! С тех пор лишь робкие, кроткие олени да пугливые беляки-зайцы живут на святом острове, где за четыре века не было пролито ни капли не только человечьей, но и скотской горячей крови. Вот, зарежьте меня на этом месте, всё равно не выйдет. Никонов мне тоже свои стихи давал, целых три тетради. До того замалчивался даже подвиг Миронова, умело заслоненный великодушием Пугачева. Множество древних сказов записано узорной вязью древнего полуустава на пожелтелых листах соловецких летописей, разметанных налетевшей на Святой остров непогодью и снова собранных по темным подклетям пришедшими в монастырь новыми трудниками. У профессоров и преподавателей развязались руки и языки. В комсомоле Таню считали стойкой в отношении комсомольского жупела – “бытового разложения”, но склонной к “уклонизму” и даже к “бузе”.
Множество чудесных былей рассказывали и чернецы, оставшиеся на Соловках по скончании монастыря. Недаром чутко слушавший народную молвь поэт писал: Господу Богу помолимся, Древнюю быль возвестим. В педагогическом институте, где я преподавал тогда, я затратил на “Войну и мир” два месяца, в педагогическом училище два с половиной. Я забрал все четыре тома себе и выдавал их после лекции строго в очередь на очень короткие сроки. Поступавшие сверху директивы она встречала или с подлинным энтузиазмом или с протестом, порою даже нескрываемым. Так в Соловках нам рассказывал Инок честной Питирим… В робко спускавшемся вечернем сумраке догорали огоньки самодельных свечей. На потемневшем скорбном куполе неба ласково и смиренно засветилась первая звезда, Неугасимая Лампада перед вечным престолом Творца жизни. В общей библиотеке этих учебных заведений был только один комплект этого произведения Л. Лучшие места мы читали в классе по моему личному экземпляру. Тогда ее приходилось “уламывать”, “дорабатывать” и даже “призывать к порядку” – тяжкий грех для правоверной комсомолки. Теперь иноки эти – рыбаки на службе у лагерного управления, а отец Софроний даже советский чин имеет: начальник рыбоконсервного завода. Конечно, и от праведной жизни тоже бывает, чтобы, значит, не гнить, бывает, это верно… Здесь, на соловецкой лесной Голгофе – алтарь этого храма. В земляной келье призванного Богом схимника так же нежно и бледно теплился огонек его неугасимой лампады пред скорбным ликом Спаса. “Война и мир” открыла советскому студенчеству новый мир. Синее, беспредельное небо над Аустерлицким полем открылось тем, кто видел в нем до того лишь советскую муть и копоть пятилеток. Чары оборотня на короткий, только пятимесячный срок потеряли силу для нашего города. Репортер, дававший очерк о крещении Тани, с ней самой не говорил, а обратил главное внимание на церемонию и присутствовавших на ней. – Сначала в лесу, конечно, а потом в мехмастерской по специальности. С Ворошиловым на одном заводе служил, с ним же и на фронт пошел. Один лишь он знает стародавнюю тайну засола редкостной соловецкой сельди. Хоронили в лесу, около земляной кельи, и нас никого туда не пустили, даже священников, но весть о смерти схимника взволновала многих в кремле. В его тихом сиянии сорок дней и сорок ночей, сменяясь непрерывной чередой, последние иноки умершей обители читали по старой, закапанной воском книге слова боговдохновенного поэта и царя, полные муки покаянные крики истомленного духа, ликующие напевы его веры в грядущее Преображение… Двадцать два соловецких каторжника в тот час молений о погибших были с тобою, Русь, в бесконечной жизни твоей… До того это исключительное произведение Толстого читали немногие, и вряд ли сам Лев Николаевич мог предположить, что его эпопея-хроника станет в грядущих годах подлинной бомбой революции воспрянувшего Духа в умах и сердцах русской молодежи. Нежным цветением отнятой у весны черемухи дохнул первый поцелуй Наташи… Я выпускал и редактировал первую и самую крупную из выходивших на Северном Кавказе свободных русских газет (цензура немцев касалась лишь военного материала). Статей приносили мало, но много писем, вопросов, требований… В наскоро оборудованных церквах говели, каялись, исповедывались и причащались. В большинстве спрашивали, в некоторых тоже исповедывались. – Ну, уж с этими вопросами вы лучше к Семену Степановичу обращайтесь, – отмахнулся я, назвав имя коллеги, читавшего европейскую литературу. – Обращалась, – ответила Таня уныло, – он нам даже внекурсовой доклад сделал о Гамлете… О Тане он сказал лишь, что в момент крещения “глаза ее светились, и по лицу текли слезы”… Другой такой в мире нет: жирная, нежная, во рту тает, не уступит ни белорыбице, ни осетровой тешке. О ней говорили, ощупью искали в ней какого-то сокровенного смысла, тайного знамения. Кто стоит здесь, в лесной храмине, у каменного креста на неостывшей крови? С тобой, Мученик-царь, принявший вины и грехи наши на душу свою! Спустя несколько лет по выходе из Соловецкого концлагеря, я читал историю русской литературы в советских вузах. Непонятное, еще не осознанное, но влекущее, торжественное таинство духовного преображения призывало к себе со смертного одра князя Андрея… Окончив чтение и разбор “Войны и мира”, я задал контрольную тему: юношам “Формы героизма по “Война и мир”; девушкам – “Формы любви по “Война и мир”. Иногда не желали показывать свои лица, приносили, оставляли у входа и скрывались. Эти слова вряд ли были только риторическим украшением заметки. Рассказывать о них не люблю, а вот с вами поговорить есть охота.
Вулкан играть на реальные деньги круглосуточно на официальном.
В древние времена обоз такой сельди по первопутку из Кеми в Москву уходил – к самому царю. Подлили из склянницы с великим бережением, она и снова засияла перед лицом Господа… В этих разговорах вспомнили о другой смерти, о мученической кончине несчастного Императора. Расстарались и достали из музея не раз испытанным способом, при помощи “короля взломщиков” Бедрута; потом тем же способом вернули всё взятое на место, в витрину. Конечно, “Голгофа” – полянка за Святым озером, в лесной глуши, у каменного креста на крови. Вышли из кремля все порознь и, сделав большие обходы, к закату собрались на “Голгофе”. Живущие или тени живших, ушедших в молчание, в тайну небытия? …Это стояли не люди, а их воспоминания о самих себе, память о том, что оторвано с кровью и мясом. Тот, кто представляет себе эту работу хотя бы отдаленно напоминающей, не говорю уж о Московском Императорском университете даже пресловутой эпохи министерства Кассо, но и канувших в вечность времен Магницкого, горько ошибется. Сначала студенты были озадачены, даже ошеломлены такой необычной для советской школы, еще недавно немыслимой “постановкой вопроса”. потом, проверяя тетради, я впервые за всё подсоветское время услышал подлинные, звонкие, смелые и радостные голоса юности, прочел слова, найденные в сердцах, а не в передовицах “Комсомольской правды”. Требовали ответов на самые разнообразные вопросы, начиная от бытия Божьего и кончая правилами хорошего тона (“стыдно ведь перед немцами, а мы не знаем”… Чаще всего в грехе вынужденной лжи и другим и себе самому. Я помню синие звезды вопрошающих глаз, устремленные на меня в коридоре института. И его, и Эйхманса, и Баринова, и Райву, что за бабниками гонялся. Жаловал Тишайший монастырскую рыбицу и вкушал ее на Филипповки, а к Великому посту она уже вкус свой теряла, черствела. – Засмердел он, молчальник, али навроде мошшей вышел? Вспомнил первым старый-престарый генерал Кострицин, с конца прошлого века уже живший на пенсии не то в Чухломе, не то в Судогде, откуда и взяли его на Соловки за неимением там иной золотопогонной контры. Всего за месяц до этого на Соловки прибыла значительная по числу группа бывших царскосельских лицеистов. Вместо свечей мичман Г-й принес с верфи просмоленной бечевы от морского каната. В памяти одно – свое, отдельное, личное, особое для каждого; другое – над ним стоящее, общее для всех, неизменное, сверхличное: Россия, Русь, Великая, Могучая, Единая во множестве племен своих – ныне поверженная, кровоточащая, многострадальная. Отец Никодим почти шепчет слова молитв, но каждое слово его звучит в ушах, в сердцах собравшихся на поминовение души Первого среди сонма страстотерпцев распятой России, мучеников сущих и грядущих принять свой венец… Ладон, дали, обступившие церковь-поляну полные тайны соловецкие ели. Свободная человеческая мысль при Магницком была скована. Но она не была подменена обязательной, преподанной лектору свыше ложью, целой системой извращений, ловких, детально-продуманных подтасовок, сложных, подчиненных единому плану построений. * * * Однажды, когда я проходил по коридору института, меня догнал студент и молча пошел рядом, выжидая выхода из обычной во время перерыва толкучки. И во всех этих письмах, вопросах, исповедях светилось вновь вспыхнувшее бледное пламя лампады последнего соловецкого схимника, пробудившейся и оживающей совести – неугасимой лампады Духа. Да, они могли светиться отблесками Неугасимой Лампады. Об этих обозах в “кладовых листах” не раз писано, а в “рухольных” – ответные царские дары мечены: златотканные ризы парчевые, золотые панагии и чаши, убранные самоцветами, заморского веницейского мастерства, шелковые платы, покровы и плащаницы, вышитые нежными перстами дочерей царских, Московских великих княжен. – поинтересовался один из нашей артели крестьянин-повстанец. – И нам не мешало бы панихидку по Государе Императоре отслужить. Они были сосланы на большие сроки именно за такую же панихиду по Государе, отслуженную в Петрограде. Не нашего ума дело, а вы вот что, голубки, расстарайтесь мне крест да епитрахиль достать подостойнее. Отец Никодим, иерей в рубище и на одну лишь ночь вырванной из плена епитрахили, поет беззвучно святые русские песнопения, но все мы слышим разливы невидимого, неведомого хора, все мы вторим ему в своих душах. Отец Никодим кадит к древнему каменному кресту, триста лет простоявшему на могиле мучеников за русскую древнюю веру… Самое честное, что может делать советский лектор – четко и сухо излагать допущенные цензурой факты и относящиеся к ним положения советской марксистской критики, не крича порожденного социалистической подлостью ура и не раболепствуя перед фетишами гнуснейшего из времен. Мысль студента не только замкнута, как это пытался, но не мог сделать Магницкий, она направлена по определенному пути. Так бывало часто, когда предвиделся внеочередной контроль райкома комсомола или спецотдела НКВД. На этот раз дело обстояло лучше: стихи оказались довольно грамотным технически и глубоко искренним подражанием Лермонтову. Мудрость углубления в себя, отрешения от окружающей гнуси? * * * В областном южном городе, где я жил, ко времени прихода немцев осталась только одна церковь, кладбищенская, за полотном железной дороги. – В программе их нет, а для работы вне программы нет времени у меня, – ответил я тоже почти со злобой. Поручика Давиденко я встретил впервые в мае 1943 г.
Кое-что из этого и теперь осталось, стоит за стеклом в бывших палатах архимандрита – теперь антирелигиозном музее. День-то кончины – вот он, через недельку, – сказал он, думая, вероятно, и о своей близкой смерти, которая пришла к нему в этом же году. Шесть или семь инициаторов поминовения были расстреляны. Моя-то сами знаете какая, для такого случая она как бы и неуважительная. – Николая, Алексея, Александры, Ольги, Татьяны, Марии, Анастасии и всех, иже с ними живот свой за Тя. В этих случаях студенты всегда старались предупредить меня брошенной на ходу фразой. – Прочтите, когда у вас будет время, – сунул он мне толстую тетрадь. Это тоже бывало часто и являлось очень тяжелым дополнением к и без того трудной, напряженной, глубоко тягостной, полной компромиссов с совестью работе. Эпиграфом к ним стояла его строчка: “Я мало жил, я жил в плену”… Восемнадцатилетнему, по праву своих сил рвущемуся в жизнь? В нее приходили лишь те, кому или нечего уже было терять или по возрасту ничего не угрожало. – Думаешь, не сказал бы иным студентам.., а не вам, диаматовым комсомольцам! Второй раз я говорил с нею в местном театре на представлении “Гамлета”. в Дабендорфе, близ Берлина, в только что организованном центральном лагере Русской Освободительной Армии. Я и в одной партии с вами тогда прибыл, а выехал оттуда пораньше. В ИРО-вских лагерях, да и в самой стране советов трудно встретить русского человека, не побывавшего в концлагере или тюрьме, но еще труднее встретить там, а здесь и подавно, своего “годка-первопризывника”… Там же и раки с мощами святителей Зосима и Германа. Нынче утречком пришли, вступили в затвор, а он, голубчик, лежит перед образом, лбом в землю уперся… Но желание помолиться о душе царственного мученика здесь, на острове мучеников, на Голгофе распятой России, было особенно сильно. Их много, но большинство не рискнет, а за теми, кто нес свою службу Христову пламенно и страстно, за теми – слежка. Мятежная тоска Лермонтова, томление одиночества, порывы к неведомым далям, скорбные предчувствия, нежная грусть созерцания – всё это было воспринято, прочувствовано автором глубоко, юношески пламенно, чутко, и не его вина в том, что мощный гений ушедшего века подчинил своим формам душу подсоветского юноши. Что мог я тогда ответить крику, воплю этой души, рвавшейся из плена? Да и мог ли я говорить прямо, откровенно, без страха за себя и за него? Студент поднял на меня свои лучистые, голубые, как васильки, широко открытые глаза, потом опустил их на тетрадь. В течение первых двух недель по приходе немцев в городе открылось четыре церкви. Спектакль был средне-провинциальный, сам Гамлет – очень плох, а Офелию играла молодая свежая артистка. В одном из последних антрактов Таня подошла ко мне и снова посыпались ее требовательные, упорные “почему”. Он сидел в кружке офицеров и с неподражаемым комизмом рассказывал, вернее, импровизировал анекдотический рассказ о допросе армянина его бывшим приятелем – следователем НКВД. Открыты у них лишь главы да персты нетленные, а Савватий закрыт – нетленен весь. Других таких по всей Руси не было: не в молитве, а в труде спасались. Ладья же, на которой святители на остров прибыли, в ту же ночь волею Господней сама назад к матерому берегу уплыла и там на причал стала. Должно земной поклон клал и в тот самый раз Господь его душеньку принял. Группа офицерской молодежи, строго соблюдая тайну, принялась за подготовку. Предлагали и обсуждали кандидатуры, спорили, но все согласились на “Утешительном попе” – отце Никодиме: он-то не откажется. Я решил не писать пустых слов, а, выбрав подходящий момент, поговорить с юным поэтом. Самым честным было сказать: – Никогда и никому не говорите того, что сказали сейчас. К концу месяца во вновь образованной епархии было уже 16 церковных общин. Резерв их, таившийся за бухгалтерскими конторками, у прилавков хлебных ларьков и даже в ассенизационном обозе, был исчерпан. В самой теме – часто применявшейся к мужчинам примитивной, но очень мучительной пытке – вряд ли содержалась хоть капля, юмора, но форма, в которую был облечен рассказ, обороты речи, психологические штрихи были насыщены таким искристым неподдельным комизмом, что слушатели хохотали до слез. Я-то на вас не один раз смотрел, а вы на меня, пожалуй, ни разу… Много разных профессий было у меня в ломаной, ухабистой советской жизни, и сцена не раз выручала.
Обычай этот древний, от самих святителей повелся, когда они первый храм Господен на Соловках воздвигали из валунов и палого бурелома. Таково было дано знамение: святителям на острове оставаться и далее на Полночь не идти, новым же трудникам во имя Господне с Руси на той ладье прибывать и трудом души свои оберегать от бесовского мирского искушения и напастей. Сладостно это, утешно, и честь старцу великая, значит, венец райский заслужил… Сухарики-то старые непоедены и масло в лампаде всё выгорело… Провести его в лес тоже легче, он ведь не в шестой роте живет, а с лесорубами. Он был хорошим студентом, явно стремился не к получению диплома, а к знаниям, прочитывал не только требуемое программой, но старался, поскольку это было возможно, взять шире, глубже, даже прорваться в запретное. Мы случайно встретились в библиотеке и остались одни в ее задней комнате. – Поймите меня, Борис Николаевич, не советский я человек, не советский, – схватил меня за руку студент, – тяжело мне, ненавижу я всё, дышать нечем и… Все эти приходы возникали “снизу”: собиралась группа верующих, искали и находили священника, очищали обращенный в склад или клуб храм, украшали его сохраненными на чердаках и в подвалах иконами, освящали, подбирали хор… Приспосабливали под храмы опустевшие клубы и залы учреждений. Она говорила быстро и жадно, именно жадно хотела ответов. В авторе-рассказчике ясно чувствовался большой талант, вернее, два: писателя и актера. Таков был внешний, показной фасад незаурядной натуры поручика Николая Сергеевича Давиденко. Храм тот был во славу святого Преображения Господня учрежден и стоял он на том самом месте, где теперь Преображенского собора алтарь. Иеромонах Никон, что монастырским гончарным заводом раньше управлял, рассказывал, как он с подначальными трудниками и к службе Божией только раз в году поспевал, на Светлое Христово Воскресение. Репортеры нашей молодой газеты бывали на службах и давали о них заметки и очерки. В общинах накоплялись полярности – старость и юность, средний возраст составлял меньшинство. Некоторых я знал поверхностно по институту, одну из них ближе. Семья Тани не была религиозной, и она, родившаяся в годы НЭП-а, никогда за всю свою двадцатилетнюю жизнь не была в церкви. Он был просто сам собой, без борений и надрывов вычеркнут из обихода мысли и чувства. Действенный до предела, никогда не пребывавший в состоянии покоя, подвижной, неистощимо игристый, претворявший в пенистое вино всё попадавшее в круг его зрения, порою шалый, неуравновешенный, порывистый и разносторонне талантливый.
Тропари же, ирмосы и псалмы пели каждодневно, глинку замешивая и печь растопляя. Что влекло молодежь в церковь, установить более чем трудно. В школе, в пионеротряде и позже на собраниях комсомола религию трактовали так, как указано в “учебнике” Ярославского, но говорили о ней только по обязанности, без положительного или отрицательного стимула в самих себе. В беспрерывном движении пребывало не только его тело, но и его мысль, его душа. – Телесное тружение – Господу служение, обители – слава и украшение, бесам же блудным – поношение, – поучали богомольцев чернецы и сами пример показывали. Это был сложный комплекс чувств, в котором было и стремление к запретному прежде, было неизжитое национально-религиозное глубинное чувство, была и жажда подняться над уровнем повседневности – устремление духа ввысь, но было и простое любопытство, была и потребность в необходимых человеку зрелищности и музыке. Представление о Творце мира и человека, вернее лишь мысль о Нем, пришли к Тане из прочитанных ею книг, наиболее ярко со страниц Тургенева. – остановила она меня, догнав в коридоре после лекции. Каждое явление окружавшей его жизни немедленно находило в нем отклик. Вероятно, этим были обусловлены и разнообразные проявления его одаренной натуры. На нем, на простом, обыкновенном, какие каждый день видишь – улыбка. От монахов и богомольцы тот обычай переняли: придет человек помолиться, отстоит молебен у мощей святителей-тружеников, да и останется на год сам потрудиться во славу Угодников Божиих. Спустя год, я снова временно работал на вязке плотов. Молодежь охотно шла в хоры и прилежно училась церковным напевам и их словам. – Именно в монастырь, а не заграницу куда-нибудь уехала или в Москву? Углубленная научная работа в области физиологии сочеталась в нем с яркими проявлениями сценического таланта; вступив в журналистику, он проявил себя красочными реалистическими рассказами из военного быта и насыщенными подлинным темпераментом литературно-критическими статьями.
В Вулкане на реальные деньги онлайн слот Штирлиц
По обету многие трудились год, два и три, покаяния усердного и просветления духа ради. Может отец Никодим забрался всенощную с кем-нибудь отслужить? Инструктором по вязке был отец Петр, соловецкий инок. Руки у него были, как дубовые корневища: суковатые, корявые, перекореженные, с твердыми, как железо, ногтями, но крепости в пальцах необычайной; металлические номерные бляшки, потолще серебряного рубля, двумя пальцами в трубки скатывал, а собой был невелик и широк в плечах, человек, как человек. Ушедшие из жизни поэты-псалмопевцы, творцы проникновенных молитв и выспренних акафистов пробуждались и выходили из могил. – По понятиям того времени, она совершила грех и пошла его искупать, – ответил я трафаретной фразой. Языками он овладевал шутя: немецкий он знал до прибытия в Германию, но незнакомому ему французскому научился за три месяца жизни в Париже, позже итальянский потребовал еще меньше времени, причем учился он им без книг, по слуху… Ими, трудниками Земли Русской, возведены и неодолимая волной Муксоломская дамба – стена на море, и нерушимые стены Соловецкого кремля, мало чем Московскому уступающие: длиною округ верста три четверти, толщею же превыше московских. Раз в июле, в субботу, приходит он утром на вязку, потолковал с конвойным и к нам: – Нынче вы, братики, одни работайте… За несколько лет до войны он окончил Ленинградский университет, и его блестящая дипломная работа открыла ему двери в институт академика Павлова. Сумрачная, строгая скорбь соловецких елей – пышное ликование цветущих олеандров. Сложены они из непомерных валунов по указу благочестивого государя Феодора Иоанновича, радением Бориса Годунова, Правителя Царства, ближнего боярина и царского шурина. Он нижет на себя годы, как нить – скатные бурмицкие зерна. Гениальный старик, зорко присматривавшийся к своим молодым сотрудникам, заметно выделял его. Призрачные завесы радужного сполоха – жгучая радость палящего солнца Салерно, совсем близкого здесь к напоенной его вином стране. * * * Пагани – лучший из всех итальянских лагерей ИРО. Кущи деревьев сливаются в сплошную завесу, на которой призрачно белеют пятна неразличимых в сумраке цветов. Петр-император, посетивший Соловки, тоже здесь потрудился: выточил на голландском станке и сам вызолотил резную сень над архимандритовым местом в Преображенском соборе. Сменились века, рухнуло Московское царство, нет более и благоверных его царей, а идут к Святому острову трудники со всей Земли Русской, и нет им конца-краю. – стакан наливает, старцу дает и матерится по-доброму. Он уловил кипучий ритм творческих устремлений, клокотавших в его самом младшем по возрасту ассистенте. верст” было высечено юношей-царем на истертом, исколотом вьюжными нордостами каменном столбе… Таков путь человека по земле; начертанный ему в Книге за семью печатями. Недавно еще, в последние годы войны, здесь был лазарет для американских солдат. Эта завеса – кайма пышной мантии синего неба, блистающей переливами звездных алмазов. Тугим узлом закручены безвременные годы, и в невиданном разноцветии сплелись в нем пестрые нити людских жизней. Встал старец от своей лампады и молча земной поклон Ногтеву положил, как покойнику, а поднявшись, на открытый свой гроб указал: “помни, мол, там будешь”. – Нет, смотри, – вглядываюсь я в обезглавленный купол, – в окне правой звонницы что-то мерцает… Это кипение было созвучно душе старика, оставшейся юной в творчестве до последних дней жизни. Он мечтал тогда о Венеции, о теплой голубизне южного моря, но до него не добрался. Я смотрел на столб, читал надпись и не мечтал тогда о Венеции, о солнечном юге, не смел, не мог мечтать… Аллеи олеандров, густая роща апельсинов, мандаринов, фиг и в ней – ряды белых коттеджей. Быть может, так же светились белым пламенем такие же южные пахучие цветы в ту ночь во тьме Гефсиманского сада? Когда последний Соловецкий архимандрит уводил чернецов в Валаам в 1920 году, иные из них по древности лет или по усердию остались в обители и с ними – схимник-молчальник, в глухой дебре, в затворе спасавшийся. Переменился Ногтев в лице, бутыль за дверь кинул, сел на коня и ускакал. Уходивший в могилу ученый приласкал вступавшего в науку неофита. Мы повержены потому, что мы мало любили и недостаточно ненавидели! …как араб в пустыне, Что к воде припадает и пьет, А не рыцарем на картине, Что звезды считает и ждет. Пасха в этом, третьем послевоенном году пришлась как раз в дни самого сильного цветения. Густой дурман торжествующей весны врывается в окна, в открытые двери тихой маленькой часовни, сливается там с запахом ладана и свечей, горящих у Плащаницы… Домой нельзя – жена выгнала: у нее предпасхальная уборка нашего картонного закутка, паравана, поломойка и всё такое прочее… Быть может, их запах так же сливался с ароматом мирры и ладана, доносившимся из гробовой пещеры Иосифа Аримафейского? Я не вижу его лица в темноте, не узнаю его даже при свете зажженной им спички. Проведала о том новая власть и раз, в весеннюю пору, подкатил на коне к схимниковой печуре-землянке сам начальник новый Ногтев со товарищи. Пил потом месяц без перестану, старцу же приказал паек выдавать и служку к нему из монахов назначил. Тот отплатил ему любовью, в которой сыновнее чувство тесно сплеталось с преклонением влюбленного. Так же жадно надо и ненавидеть, а ваша любовь, “Рыцарь бедный”, розовенькая, жиденькая, подсахаренная, вертеровская… Нет, как Отелло любить надо, с кинжалом, с веревкой в руке, с густой темной кровью в жилах… – указал Давиденко рукою в сторону, противоположную заходящему солнцу. Пальцы у меня красные, желтые, зеленые; это мы с сыном яйца красили…
Пил он сильно и тут хмельной был, сбил затвор и в печуру… Сплелись две нити из двух веков и вновь разошлись по своим путям, указанным свыше. Эту любовь Давиденко пронес сквозь горнило каторги и войны. Свят только творческий труд, ведущий к наджелудочным целям. Иначе даже не стадо, а вот этот гнусный, позорный коллектив роботов, рой пчел в природе, коммунизм – в человеческом обществе, всесоюзный концлагерь, всемирные Соловки! И густеет уже, темнеет уже эта кровавая любовь, вскипает, настаивается на ненависти… А немое речение старца сбылось: году не прошло, как нагрянула из Москвы комиссия, дознались, что Ногтев серебряных литых херувимов с иконостаса спекулянтам продал, и расстреляли его, раба Божьего. Дано ему было то, как святителю Зосиме, узревшему обезглавленными новгородских бояр на пиру у Марфы Борецкой, Посадницы. Об академике Павлове поручик Давиденко не мог говорить так, как о других людях, кроме еще одного старика, позже вступившего в его жизнь. Библия бесконечно мудра: “в поте лица ешь свой хлеб”… Труд прекрасен не сам по себе, но тем именем, ради которого он совершается.